Думаю я тоже на идише

 

          Яшунски-Файтельсон С. (Израиль)

 

Идиш – язык, на котором я говорила с детства. На нем я училась в еврейской школе, на нем думала и думаю до сих пор. Нет, в школе мы учили и литовский тоже, но вообще весь образовательный процесс проходил на идиш. Я ведь родилась в маленьком местечке в Литве, детство прошло в Каунасе. Кругом было сплошное еврейское окружение. Идиш был разговорным языком. Мы и сейчас разговариваем с мужем дома на идиш. Потому и стихи пишутся только на идиш.

Когда я приехала в Израиль, у меня спросили: «Когда вы начнете писать стихи на иврите?» Я ответила: «Никогда, потому что никогда не овладею им настолько, чтобы писать стихи». Так и случилось. Для того, чтобы писать стихи на иврите, надо думать на иврите. Я, конечно, знаю иврит достаточно хорошо, но не настолько, чтобы писать на иврите стихи.

Стихи я начала писать где-то в третьем или четвертом классе школы. Как-то так получается, что мысли выходят из головы уже срифмованными. Мне иногда кажется, что в рифмованной форме мне даже легче выразить то, что я хочу сказать.

Первые стихи были о природе, о друзьях. Потом пришли русские, и пошли стихи о Сталине, о свободной жизни, о праздниках -- 1 мая, 8 марта... Все они пропали в годы войны. Но когда я оказалась в гетто, мне было уже 16 лет, и стали появляться стихи, которые соответствовали тому, что я чувствовала в то время. Я записывала их на бумаге. Писала для друзей, а чтобы лучше запоминалось - писала их на какие-нибудь знакомые мелодии. Получались песни. И мы все их пели. Некоторые из этих песен сохранились надолго, я их слышала даже после войны. Они уже жили своей жизнью.

Интересная история приключилась с песней под названием «Большая акция». Когда я уже оказалась в Израиле, мне сказали, что эта песня напечатана в книжках и журналах, вышедших в Германии сразу после войны. Я удивилась: как они туда попали? А потом сама видела эти публикации.

Социальные мотивы появились в моих стихах не случайно. До войны я участия в еврейском молодежном движении не принимала. Правда приходила к друзьям в молодежную организацию «Шомер а-Цаир», но сама не записывалась. В комсомол меня не приняли, потому что я не любила заниматься спортом. Но зато в гетто я с первых дней участвовала в молодежной антифашистской организации.

А вообще до войны еврейская общественная жизнь была в Каунасе очень активная. Существовали сионистские организации, «Бейтар». Работали еврейские школы, еврейская гимназия, в которой обучение шло на идиш, еврейский театр. Вся жизнь еврейской общины шла на идиш: общение, магазины...

Как-то недавно я слушала выступление старейшего идишистского писателя Фанина. Ему уже было больше 90 лет. Так он рассказывал, как, оказавшись в Кракове, с удивлением увидел, что идиш является обычным разговорным языком. Он привык к тому, что интеллигенция в обычной жизни говорила на языке страны, в которой евреи жили: в Польше – по-польски, во Франции – по-французски, в Германии – по-немецки. А тут он видит, как в кафе сидят красиво одетые люди, читают идишистские газеты, ведут разговоры на идиш. Журналы выходили на идиш, книги. Вся жизнь проходила на идиш.

Идиш – особенный язык. Одна из моих подруг как-то заметила, что читать перевод с идиш - это все равно, что совершить поцелуй через платок. Совершенно иное ощущение, никакого чувства. Вот, к примеру, слово «нахес». На иврите еще можно найти какой-то эквивалент, а на других языка это сделать почти невозможно. Вот есть на идиш уменьшительно-ласкательные слова «мейделе», «гентеле», «фиселе»... В иврите их аналогов я не знаю.

Идишисткая культура имела огромную многовековую историю и колоссальное наследство. Его давление мы ощущали на каждом шагу. Богатейшая средневековая поэзия. В Каунасе существовали огромные идишистские библиотеки, роскошные книжные магазины. Работали писатели, журналисты, поэты, которые писали на идиш. Были литературные кружки, но я них попасть до войны не успела.

Когда в Литву пришла советская власть, для евреев вначале ничего не изменилось. Но вскоре были распущены все сионистские организации, закрыты все школы с обучением на иврите. Всё перешло на идиш. В остальном же мы чувствовали полную свободу. Я тогда очень много писала. О свободе, о равноправии, ведь я во все это искренне верила. Хотя, если говорить по-справедливости, то и до этого мы не особенно чувствовали дискриминацию. Мне кажется, в правительстве даже был министр-еврей. Было множество синагог - наш дом стоял как раз напротив главной синагоги. К нам приезжали еврейские артисты. В еврейскую жизнь в целом никто не вмешивался. Правда, евреям не разрешали покупать землю, евреев не принимали на государственную службу, но в обыденной жизни все это не очень ощущалось. Я работала в еврейском магазине, кругом были одни евреи...

И вдруг в один прекрасный день все погибло: началась война, в Каунас пришли немцы. Что немцы будут с евреями делать, мы не знали. Наоборот. Помню, моя мама сказала, что память о немцах периода первой мировой войны осталась очень неплохая. Мы и в самом деле не знали, что происходит там, куда приходят немцы. Нигде об этом никакой информации не было. А еврейские погромы начали не немцы – это дело рук литовцекв. В те два-три дня, пока Каунас оставили советские войска и еще не вошли немецкие, начались массовые убийства и грабежи.

В памяти остался такой эпизод. 25 июня утром к нам в дверь постучали. Мы уже знали, что идут погромы, что в погромах участвуют и литовцы, и русские. Евреев вырезали целыми семьями.

Наш дом стоял на центральной улице. В доме жило много еврейских семей. Хозяин дома тоже был еврей. Двор был проходным – с обеих сторон были ворота. Сторож-литовец на ночь закрывал их, и если кто-то приходил поздно, надо было звонить, сторож выходил и открывал ворота. В ночь накануне погрома этот сторож водил каких-то людей по дому и показывал квартиры, где живут евреи. Нескольких жильцов-мужчин отвели в подвал и расстреляли. Был также ранен один мальчишка. Ему было 14 лет. А потом пришли к нам. Это были литовцы. На руках у них были белые повязки. Они взяли моего отца и брата и вывели из квартиры. Мы рванулись вслед за ними. Когда мы вышли во двор, внезапно появился немец. Он спросил, что тут происходит, и велел отпустить отца и брата. Так в тот день немец спас жизнь близким мне людям.

В тот день началась история, которая закончилась много лет спустя. Дело в том, что среди тех, кто погиб в тот погром, был молодой человек, который незадолго до войны поселился у нас с молодой женой. Это была красивая пара, и я,

16-летняя девчонка, с интересом наблюдала за их жизнью: они были так влюблены друг в друга... И вот этого молодого человека убили. Я забежала к ним наверх. Молодая женщина была в положении. Она приехала в Каунас из какого-то местечка и теперь осталась совершенно одна. Пока нас не переселили в гетто, я почти все время проводила с ней. Но чем я могла ей помочь? Разговаривала с ней, отвлекала от тяжелых мыслей. Потом наши пути разошлись, я не знала, что с ней, только слышала, что она родила сына и дала ему имя отца.

Прошли годы. Однажды я пошла в поликлинику. На двери одного из кабинетов читаю табличку: «Врач Лакевич». Меня как стукнуло. Появилась врач - молодая женщина. Я спрашиваю: «Скажите, Лакевич – это фамилия ваша или вашего мужа?» – «Мужа», – отвечает. «А мужа зовут Моше?» – «Откуда вы знаете?..» И я ей все рассказала. Мы потом нашли этого Моше. Он, ребенок, выжил, а мать его погибла. Его спасли литовцы, прятали от немцев. Вот так и было: одни убивали, другие спасали. Одни издевались над нами, когда нас водили на работу, а другие помогали, как могли. Но вторых было очень немного, к сожалению.

Но мать Моше погибла не в концлагере, где она провела все годы оккупации. А вот когда ее освободили, она бросилась скорее ехать в Литву. Ее посадили к себе в машину какие-то русские, но по дороге изнасиловали, и до Литвы она не доехала – погибла. Мальчика нашел дядя, брат отца, который приехал из России. Он и воспитал ребенка.

Взаимоотношения евреев и советской власти не были простыми. Вот теперь с литовской стороны несется, что евреи сами заслужили такое к себе отношение: они, дескать, бросились помогать советской власти и участвовали в депортациях литовцев. Все это выдумка. Сейчас доказано, что число евреев, вывезенных в Сибирь, было больше, чем литовцев. Просто те ищут оправдание себе за грабежи и убийства, за те зверства, которые чинили карательные отряды, составленные из литовцев.

Ну, а когда пришли немцы... До 15 августа мы должны были все перебраться на тот участок города, который был отведен под гетто. Скученность была страшная. Наша семья вообще вначале оказалась без жилья, и мы жили на лестнице. Потом нам дали какую-то комнату в заброшенном доме. А семья у нас была большая: пятеро детей, и я была старшей. Теперь уже мои дети взрослее, чем тогда были мои родители. В живых осталась я одна.

Но еще до войны, в 1940 году, я познакомилась с Алтером, моим будущим мужем. Я тогда работала в магазине. Знаете, есть должность такая – быть на побегушках: «сделай то… сделай это…». А я была убеждена, что при советской власти нет эксплуатации, и нечего меня заставлять делать, ту работу, которую должен делать другой человек. На меня в профсоюз написали жалобу. Алтер там, в этом профсоюзе, работал, и я попала к нему. И я говорю: у нас нет эксплуатации, они сами могут снять кассу, ну, и так далее. И он во всем разобрался. Потом мы с ним встречались в клубе промторга.

Алтер – очень способный человек. С 16 лет он уже работал завскладом. А потом возглавлял профсоюз торговых работников. Он был всего на два года старше меня. Когда мы начали встречаться в клубе, у меня еще и мыслей никаких об отношениях с ним не было. Просто было приятно и интересно. Он пригласил меня на ужин - так я взяла с собой подругу. Пригласил в кино - я опять с подругой. Потом он заболел, лежал в больнице, и я, честно говоря, совсем забыла о нем. А потом я его уже увидела, когда мы с мамой пошли искать квартиру в гетто. Увидела и говорю маме: «Какой красивый парень!» Вот тогда и начался наш роман. В гетто.

У меня часто спрашивают: «Как, в гетто – любовь?!» Но такова жизнь: где есть молодежь (в любых условиях!), обязательно есть и любовь. И в гетто была любовь. И семейные пары составлялись, а в партизанах и свадьбы были.

Мы с ним гетто расписались, а после этого он пошел к себе, а я - к себе. Мы считались мужем и женой. Значит Алтер не был одиноким, а это было очень важно, потому что одиноких отправляли в лагеря.

В гетто я писала стихи и опять при этом использовала популярные мелодии. У нас была комната, в которой жили 7 человек. После работы к нам приходили друзья. Сидели, вспоминали хорошие времена, пели. Я пела, друзья - вместе со мной. Песни шли дальше. Некоторые из них доходили до Германии, в том числе, и мои песни. Я никогда не считала себя поэтессой, но в гетто песни на мои стихи любили. Когда через 25 лет я приехала в Израиль, мои подруги, которые тоже спаслись и были вместе со мной в партизанском отряде, спели для меня мои песни - они запомнили их и донесли в своей памяти до наших дней.

Конечно, мои стихи несут на себе не только печать времени, но и моих юных лет. Вот мы все живем вместе, – думала я тогда, – евреи, русские, литовцы и вдруг... Я молода, я хочу жить, я еще ничего в жизни не видела, и если останусь живой, возьму в руки винтовку. Об этом я писала в сентябре 41-го.

Почти все мои стихи сохранились. В памяти. Это теперь я забываю, где что положила и куда пошла, но всё, что было со мной в прошлом, помню очень хорошо. И почти все свои стихи помню. Но я их и записывала тоже. Они были на разных бумажках, и, когда я уходила в партизаны, поместила их в "архив" -закопала в землю. После войны они почти все нашлись: какие-то я сама выкопала, какие-то выкопали мои друзья по моим приметам.

Для сохранения моих стихов большую роль сыграл писатель Меер Эгель, брат Хаима Эгеля, руководителя подполья в Каунасском гетто. Хаим погиб. Меер спросил у меня: «Что с твоими стихами?». Я сказала, что у меня даже нет тетрадки, чтобы их записать, и тогда он где-то достал для меня тетрадку. Я записала туда свои стихи, и он забрал тетрадку себе. После войны были трудные времена, арестовали еврейских писателей, но когда Сталин подох, он мне вернул эту тетрадку. Все эти годы он ее где-то хранил. Эти желтые листочки у меня до сих пор хранятся. Я их даже перевозить через границу побоялась – пересылала в Израиль с письмами, и они все дошли.

Так и получилось, что мои стихи оказались в Израиле раньше меня. Мои друзья сохранили их, но издать без меня не хотели. И когда мы оказались в Израиле, их издал мой муж. Он сделал мне такой подарок к моему 60-летию. Это был мой первый поэтический сборник. Какие-то мои стихи оказались переведенными на иврит...

В Каунасском гетто я входила в состав подпольной организации: нам передавали записанные по радио сводки, мы их переписывали и распространяли эти листочки среди узников гетто. Все это тоже было на идиш. Мы встречались в дружеской компании, у каждого был свой друг.

Днем нас гоняли на работы: аэродром строить, землю копать, в общем, на всякие физические работы. Но потом я работала на меховой фабрике – чинили шубы, но мы старались делать так, что швы в них сразу же и расходились. Это были

обычные деревенские полушубки. Литовцы в деревнях носили такие. Мой папа работал портным, он принимал заказы. Я вынесла несколько таких шуб из гетто. В них потом ходили наши партизаны.

А Алтер работал на оружейном складе, и выносил оттуда все, что мог. Это было очень опасно. И работа была очень тяжелая: случился взрыв, несколько человек погибло, один остался без рук. Он был в бригаде, которая работала только в этой мастерской. Немцы эту команду собирали специально, хотя бывало, что они для создания рабочей команды хватали кого попало.

Из гетто мы уехали на машине. Это теперь кажется невероятным, но это действительно было так. Организация сделала так, как будто евреев вывозят на какие-то работы. Заготовили аусвайсы – пропуска специальные. В группе было 20 человек, проводники. Я покинула гетто в марте 44-го года, и это была далеко не первая группа, которая выходила из гетто. Очень много групп погибло и не дошло до лесов. Алтер выходил в леса вместе со мной, но это была у него не первая попытка. За год до этого он попал в руки гестапо. Потом он уже организовал побег из 9-го форта – лагеря смерти, оказался вновь в гетто и настоял, чтобы я уходила в партизаны вместе с ним.

Каунасское гетто было одним из наиболее длительно существовавших. В гетто проводились акции, размеры его постоянно уменьшались, оставшихся в живых переселяли из одного квартала в другой. Наша семья жила сначала в одном полуразвалившемся доме, потом мы переехали в другой дом, и у нас там была комната в 7 квадратных метров. В этом доме уже жили люди, и они не хотели, чтобы мы жили у них, но потом мы подружились, и все уладилось.

Когда я уходила из гетто, моих родных уже в гетто не было: 26 октября 1943 года их вывезли якобы на работу в Эстонию. С папой я попрощалась, с мамой – не успела. Потом я уже узнала, что они попали в лагерь, где детей сразу отделили от взрослых, потом – мужчин от женщин... Они погибли.

Алтер тоже потерял всех близких. Погибла его сестра с мужем и ребенком. Как во всех случаях, мы думали, что их увезли на новое место жительства, где они будут работать. Но потом стало ясно, что их повезли на уничтожение. Немцы умели обманывать людей, чтобы не провоцировать сопротивления.

Уже после войны Алтер нашел в немецком архиве имена моей матери и сестры, и я узнала, когда они погибли. Это – единственная дата, которая мне известна. 15 августа 1944 года. Я уже была на свободе, а их еще вели на расстрел. Их сожгли в крематории. А когда погибли папа с братом, я так и не узнала. Говорили, что их посадили на какой-то корабли и затопили в Балтийском море. И младших сестричек я не нашла.

Я бежала из гетто 6 марта, а 27 марта проводилась «акция детей»: из гетто вывезли на уничтожение всех детей и стариков. Узнали мы об этом уже в партизанском отряде от ребят, которым удалось убежать из Каунаса. А потом было тотальное уничтожение всего гетто, когда немцы даже дома все взрывали. Когда мы вернулись в город, мы увидели на месте гетто сплошные развалины и массу полусожженных трупов. Это было страшное зрелище.

Сейчас многое из событий того страшного времени восстанавливается свидетелями, но все, что написано и что еще можно написать, – это капля в море. Вот есть роман и фильм «Список Шиндлера». Это очень хорошие роман и картина, но даже они не могут передать всей глубины трагедии, которую переживали люди, обреченные на смерть в гетто. А все рассказать и показать просто невозможно. Я иногда перечитываю свои стихи, и сама себе не верю, что я это могла все пережить.

После побега из гетто я оказалась в литовской партизанской бригаде, которая базировалась в Рудницкой пуще. В бригаду входили три отряда: «Смерть оккупантам», «Вперед» и имени Владаса Баронаса – повешенного немцами парашютиста. Рядом были и другие отряды. Девушек принимать в боевой отряд не хотели, и нас оставили в деревне Игляришек. Пока мы были в этой деревне, отряд ушел. Но недалеко располагался Виленский отряд, и командир этого отряда сказал, что, если нас не возьмут в эту бригаду, он возьмет нас к себе.

Мы были вооружены, у нас были хорошие винтовки, а у меня еще был пакет, в котором находилось 100 патронов. Командир этого отряда велел привести нас. Так случилось, что это было 8 марта. Мы все были вместе, пели песни, и я тоже пела свои песни. В этих отрядах большинство было евреев, ушедших из гетто. Были военнопленные, бежавшие из лагерей. Литовцев можно было по пальцам пересчитать. Мы оказались в отряде «За Родину». Мы зашли в одну землянку. Там сидел молодей парень, играл на аккордеоне и пел песню «Землянка». Это было так трогательно, и когда сейчас я слышу, как поют «Бьется в тесной печурке огонь», я испытываю большое волнение. Но потом все же за нами прислали людей, и мы вернулись в свою бригаду.

Были и еврейские партизанские отряды. Вообще среди партизан было много евреев. Например, в Виленском отряде комиссаром был Исер Шмидт. К нам относились очень хорошо. В отрядах мы разговаривали на идиш. Командир часто приходил ко мне, чтобы я ему читала свои стихи. Он все понимал. С ним приходил комиссар, в котором я чувствовала недоброжелательное отношение к себе.

Как-то мы разговаривали с ним (а русский язык я тогда знала очень плохо), и он говорит: «Вот кончится война, все будет хорошо, но твой муж не вернется». (А Алтер тогда был на задании.) Я говорю: «В таком случае я совсем не хочу оставаться в живых». Он спрашивает: «Почему? Ведь ты так молода!» – «Я всех потеряла, я осталась совершенно одна. И если после 25 лет Советской власти есть еще такой антисемитизм, так нечего и жить». – «О чем ты говоришь?» – «Но, товарищ комиссар, вы же сами не любите евреев». – Он смутился: «Ну, что ты, что ты...»

В отряде я тоже писала стихи, и не обязательно на мелодии популярных песен. Всегда писала, когда стояла на посту. Написала стихотворение, когда погибли 16 наших товарищей. Это были мои друзья. Был бой в лесу. С немцами. Командир группы бросил их и бежал. Его потом судили и расстреляли.

Но писала не только на патриотическую тематику. Была и лирика. Писала, скучая по Алтеру, когда он уходил на задание и мы не знали, встретимся ли вновь. Когда я была ранена, я сочиняла, а подруга записывала под диктовку мои стихи. Ранение было нелепым: товарищ случайно выстрелил и попал мне в кисть. И случилось это в праздничный день 1 мая. Но все обошлось, вот только рука в шрамах.

После того, как в Литву пришла Красная Армия, я не знала, что мне делать. Я не хотела жить. Одно из моих стихотворений того периода называется «Я свободна». Оно такое грустное. В нем я писала, что совсем не хочу этой свободы, что без близких мне людей я не хочу жить, что меня ничего не радует в этой жизни. И я действительно не знала, увижу ли когда-нибудь своего мужа.

Мы расстались с Алтером тогда, когда партизаны послали его с заданием в Налибокскую пущу. После освобождения Алтер вернулся в Каунас, и мы встретились. И опять расстались. Так не раз случалось и потом: он возвращался и опять уходил. Он потом начал работать в Вильнюсе и забрал меня к себе. В тот день, когда он вернулся из армии насовсем, у меня начались схватки и родился Яков. Это была суббота. И это было 28 июля 1946 года.

Алтер долго работал в Вильнюсе. Он работал в универмаге, и его пригнласили в Каунас заведующим филиалом универмага. Когда мы переехали в Каунас, у меня родилась дочь. Это уже был 1950 год. Так мы потом уже оставались жить в Каунасе. А сейчас у меня уже пятеро внуков.

Стихи я писала всю жизнь. Они все сохранились. Но раньше были стихи, а теперь в основном идут некрологи. Некрологами я называю стихи в память ушедших из жизни друзей.

Меня переводили на иврит, на русский, на английский. Часть из них – поэтизированные, часть дословные. Переводы на немецкий сделала одна молодая девушка из Швейцарии. Она из богатой семьи. Я все удивлялась: такая молодая, а уже владеет идиш. Мы с ней встречались. Ее переводы были опубликованы. И песни на мои стихи были опубликованы. Ноты записал мой зять. А мои друзья еще помнят эти песни, и, когда мы собираемся, всегда поем их. Особенно глубоко запала «Большая акция».

В Израиль мы репатриировались в 1971 году. Была борьба, было целое движение «Алия» за право выезда. Алтер был уверен, что его выпустят. Когда появлялась какая-нибудь делегация, его приглашали на встречу, и власти, видимо, хотели от него поскорее избавиться. А вот Якова не выпустили с нами, и этого я никогда не забуду. Он выражал протест, его арестовывали, с работы увольняли. Обо всем этом передавали по радио, я слушала все это и сходила с ума. У нас ведь с детьми была очень большая дружба. Мы чувствовали друг друга.

Мы прилетели в Израиль 26 апреля, а на 1 мая мне снится, что я сижу с сыном на аэродроме, на чемоданах, и я у него спрашиваю: «Яша, когда ты уже приедешь?» – А он отвечает: «Летом не приеду, буду уже зимой». – «Почему ты так считаешь?» – «Есть такое решение». Я проснулась вся в холодном поту. А назавтра мы получаем телеграмму, что ему отказали в выезде. Он действительно приехал на следующий год, зимой.

Встретили нас в Израиле очень хорошо. Друзья устроили нам экскурсии по всей стране. Ни одного шаббата мы не провели в ульпане. Нас пригласил к себе президент страны. Меня попросили сказать несколько слов. А я иврит почти не знала. Я что-то сказала. У президента были слезы на глазах.

У нас все хорошо, но есть один момент, который для меня очень печален: это ситуация с тем языком, который является для меня родным – с идиш. Сейчас уже несколько лучше стало, а ведь раньше идиш был в таком загоне, никто не хотел им заниматься. Алия шла из СССР. Люди почти не знали идиш. Это сейчас что-то показывают по телевидению, что-то появляется в газетах, а раньше ведь совсем ничего не было. И это очень печально. Культура на языке идиш – это целый мир. Какая литература осталась – Менделе, Шолом Алейхем, Перец Маркиш... Все это пропадает. А читать в переводе, это, как выразилась одна моя подруга, все равно, что целоваться через платок.

Много в жизни было боли. И эта боль осталась в моих стихах.

У меня есть одно стихотворение. Я его написала после того, как побывала в одном киббуце на берегу Мертвого моря. Нам сказали, что это место – это нечто невероятное. Мы пошли туда. Идти было очень тяжело: пустыня, камни. Но мы были вознаграждены. Это – сказка: красота, зелень и – водопад. Поток, вытекающий прямо из стены. Стена, обросшая зеленью, и по ней течет вода. Капают капли, и я сказала: я знаю, что это за капли. Это слезы еврейских матерей. И я об этом написала стихотворение. Оно есть в моей книге...

 

Запись и литературная редакция Я.Басина

 
 
Яндекс.Метрика